Новое медленно, но основательно входило в тихую кыштымскую жизнь. Появилось радио. Сначала на городской площади имени Карла Маркса, на высоком столбе, прикрепили черный раструб репродуктора, и сбежался туда народ со всех концов города. Раструб хрипел, хрипел и вдруг заговорил человеческим голосом. Площадь замерла.
Отец написал заявление, чтоб радио провели и в нашу избу. Бабушка первое время закладывала уши ватными шариками, чтоб не слышать сатанинский голос. Зато отец мог не спать ночами, слушая по радио русские народные песни в исполнении Ольги Ковалевой, хор Пятницкого. Утром, после очередного концерта, говорил:
— Вот вчерась возгугаркивали песни! Складно и душевно!
Появился на косогористых улочках Кыштыма первый автомобиль, знаменитый гибрид — «АМО». Неуклюжий, с кургузым кузовом. И неожиданное открытие — отец умеет водить автомобиль. Здорово! Он почему-то никогда не говорил мне об этом. Хотя рассказывал о многом. Бывало, проснусь в выходной день, когда отец любил понежиться в кровати, и напрашиваюсь:
— Пап, я с тобой полежу?
Забирался к нему и просил:
— Расскажи про войну.
В империалистическую он был пулеметчиком. Ранен. Рассказывал всякие страсти, а я слушал и не дышал — какая страшная эта война. Но почему-то ни разу не обмолвился о том, что в гражданскую водил броневик на колчаковском фронте. Вернувшись домой, хотел остаться шофером, но машин в Кыштыме не оказалось. Пошел плавить медь.
А когда первая автомашина прогрохотала по пыльной центральной улице, растревожив собак и напугав купавшихся в пыли кур, отец потерял покой. На его счастье к тому времени Верхний завод обзавелся двумя грузовиками, и отца с радостью взяли шофером. Профессия эта была тогда редкой. И вот по улице Республики, бывшей Большой, от завода до железнодорожной станции и обратно стали курсировать грузовики. Возили всякие грузы, которые завод получал по железной дороге, а с завода во все концы отправлялось чугунное литье. Один из грузовиков водил мой отец. Летом иногда он брал меня в кабину, и я разъезжал туда-сюда на зависть всем мальчишкам.
Однажды мы играли на улице «в чижика». Меня застукали, и пришлось голить. Колька Глазок так поддал, что «чижик» улетел на косогор. Я кинулся за ним. Взбежал и обомлел: над белой церковью, стоявшей на Челябской горе, летел аэроплан. Настоящих аэропланов я никогда не видел, только на картинках. А тут летел настоящий, в четыре крыла, и чуть не задевал кресты церкви. Я, что есть мочи, заорал:
— Ребя!!! Гляди, кто летит!!!
Друзья рты разинули от удивления, а Колька Глазков залепетал:
— Вот ето да! Вот ето да!
Из-за Челябской горы вынырнул еще один самолет, потом еще и еще. Мы кричали, прыгали, махали руками, как дикари. Впрочем, появление самолетов взбудоражило всех кыштымцев. Бабушка потом долго стояла на коленях перед иконами. Вспомнила священное писание, где предрекался конец света, когда небо опутают железной паутиной и появятся в нем железные птицы. И вот пожалуйте — над улочкой повисли медные провода, а железные птицы сели за Кыштымом на Разлив. Осталось только, чтоб разверзлась земная твердь и все живое полетело в тартарары.
Мои соседи-ребята учились в семилетней школе на улице Республики, с километр, наверное, от нас. На уроки собирались гурьбой — кто с портфелем, кто с ранцем на спине, кто с матерчатой сумкой, а кто просто засовывал книжки и тетрадки под брючный ремень.
Рядом с нами, как говорят, двор в двор, жили наши родные, семья умершего старшего брата отца Николая. Мой двоюродный брат Петька ходил уже в пятый класс и потому сильно передо мной заносился, разговаривал свысока.
Накануне первого сентября Петька побывал в школе — узнавал расписание — и привел к себе во двор приятеля-одноклассника. Они сидели на крылечке и разговаривали. Петька громко, так, чтобы я слышал, хвастался:
— Это мирово — во вторую смену! Спи, сколь влезет, набегаться можно до упаду!
А мне так обидно стало: меня в школу не брали. Я не раз проходил мимо, видел в окне склоненные над партами мальчишечьи и девчоночьи головы, учительницу, неторопливо ходившую от парты к парте. Мне исполнилось семь лет, в ноябре должно было стукнуть восемь. А в школу тогда принимали с восьми лет.
Наслушавшись Петькиных разглагольствований, я с ревом ворвался в избу. Мать перепугалась, но, узнав, в чем дело, сурово изрекла:
— Будешь выть — выпорю!
Противоречить ей было опасно, выпорет. Но дело было сделано. Мать достала из комода мои метрики, взяла за руку и повела в школу. Директор, худой, высокий дядька с прокуренными до желтизны усами, глухим низким голосом сказал:
— Не могу. Не положено.
Ни горячие уговоры матери, ни мои горючие слезы не поколебали его решимости. В этот день мы побывали еще в двух школах и тоже ничего не добились. У меня кончились слезы. Мать изнемогала от усталости и огорчения.
Вечером, когда вернулся с работы отец, мать поведала ему о наших мытарствах. Отец не спеша умылся, обтерся полотенцем, расчесал перед зеркалом волосы, тронул пальцем черные, похожие на бантик, усы и весело сказал:
— Эка беда! Не взяли, ну и не взяли. Чё теперь слезы-то лить? Я тебя сам учить буду. Хочешь?
— Хочу!
— Вот видишь! Завтра же куплю грифельную доску, букварь, и начнем.
— Начнем!
И отец стал показывать буквы, помогать складывать их в слоги, а слоги — в слова. В арифметике он вообще был силен.
На следующий год, когда меня приняли в школу, учительница только головой качала. Я поначалу думал, что она удивляется моему умению писать и считать. Она же беспокоилась. Другие ничего не умели, с ними приходилось возиться. Я же беспрестанно вскакивал, хотел показать, что знаю, и, конечно же, мешал. Да и шалить начал. Мать вызывали. Попало. В углу настоялся, и на улицу не пускали. Страшнее наказания и не придумаешь.