— Тишшше ты!
В сумеречной глубине леса послышалось тяжелое хлопанье крыльев. Пока Петька водил стволом, прицеливаясь, птица исчезла.
Колька пояснил:
— Глухарище!
Опять продвигаемся вперед, так же медленно. Тропка ныряет в овражек, зеленый, сырой и прохладный. Такие у нас зовутся логами. Над ним сосны сомкнули свои кроны.
Устраиваем привал. Из-под земли прозрачный ключ пробивается и ручейком стекает по дну лога. Петька снял сапог: камушек в него попал. Борис лег на спину и всматривался в сплетение сосновых ветвей, голубое призывное небо. Колька макнул в воду кусочек сахара и ломоть хлеба, принялся закусывать. А я не нашелся, что делать. С удовольствием бы пожевал, как Колька, полежал бы, как Борис. Петька заметил мою нерешительность:
— Чё стоишь? Садись. Отдыхай. Сейчас в гору полезем.
— Ты почему не стрелял? — спросил Борис.
— Сосна помешала.
— А я белку видел, — сказал Колька.
— Тут и волка встретишь, — отозвался его брат.
— Ну, что, двинем? — поднялся Петька.
Тропка круто устремилась к небу по прямой просеке, которая походила на длинный-предлинный коридор, прорубленный сквозь тайгу. Я даже не представлял, что подъем будет таким трудным. Идешь вперед, а невидимая сила толкает тебя назад.
Было совершенно тихо. Земля прогрелась и парила. Зелень травы сочная и теплая. Тут и там горели цветы мать-и-мачехи. Свежие, ярко-желтые. Возле вершины лес поредел. Тропка огибала большой серый шихан: с обрывистыми боками, мшистый. Кое-где в его расщелинах росли карликовые березки. Мы обошли его и побрели по каменьям к избушке. Трава здесь скудная и не зеленая, а салатная, с проседью, как полынь. Обдувал нас, распаренных ходьбой, свежий горный ветерок.
Мир неоглядно расступился. Я остановился потрясенный. Многого ожидал, но такого… Кругозор наш всегда чем-то ограничен. Четырьмя стенами дома. Домами улиц. Стеной леса. На озере видно далеко, но все равно на том берегу поднимается та же стена леса.
А тут ничто не ограничивало взгляд. Никакого препятствия до далекого горизонта. На все четыре стороны — неоглядная синяя даль. Как, оказывается, огромен мир! И какой он разный! На востоке — почти равнинный, слегка всхолмленный. Самой чудесной особенностью этой стороны были озера — большие и малые, оправленные в зелень тайги. И голубые-голубые, как незабудки. Родной Кыштым. Маленький, домишки как спичечные коробки, уложенные в линеечки-улицы. А нашу косогористую улочку ладонью можно накрыть. Вон электролитный дымит, а правее — Верхний. По железной дороге ползет красный червячок с черной головой-паровозом.
На юге громоздятся горы — синие-синие, лесистые и таинственные, будто из другого мира. Меж гор, где-то у самого горизонта, сочится сизый дымок, клубится к небу и там распыляется.
— Видишь? — тронул меня Петька за Плечо, показывая на дым. — Карабаш.
Мать честная! Вон он где, оказывается. С пеленок о нем слышал, поскольку там медь добывают. У Глазка там тетка живет, и он ездил к ней в гости. Затаился в горах Карабаш, а дым его выдает.
Возле избушки, под прохладным ветерком, отдохнули, закусили. В ней обитал сторож-наблюдатель. Появлялся здесь летом, когда наступала пора лесных пожаров, палов, как у нас говорят. Увидит где-нибудь подозрительный дымок, покрутит ручку телефона, вызывая лесной кордон, и докладывает: в таком-то квадрате признаки пала. Но в тот день, когда мы здесь были, сторож отсутствовал: видно, куда-то отлучился или время дежурств еще не пришло.
Борис спустился вниз и вернулся с двумя пучками травы. В одном пучке черемша — горный лук. Он такой же, как огородный, только перышки у него тоньше и на вкус слаще. В другом — кислица. Стебель ее надо очистить от верхней жесткой пленки, и откроется тебе сочная кисло-сладкая мякоть. Объедение!
Сидели на горе наедине с небом, выше нас уже ничего не было, разве что облака. Даже коршуны, по-моему, на такую высоту не поднимались. Ели черемшу с хлебом и кислицу. Смотрели вдаль, и ничто нам не мешало ощущать громадность и необъятность мира, его непередаваемую красоту.
Потом Петька показал на запад, в междугорье:
— Во-он озерко, видишь? Это Разрезы. Туда мы и пойдем.
В демидовские времена там пробили шахту, чтоб руду добывать. Но руды оказалось мало, шахту затопили водой, и образовалось озеро. Между Разрезами и Кыштымом — горы Сугомак и Егоза. С этой незнакомой стороны они казались непривычными, незнакомыми, пугающе чужими. И на душе неспокойно — отгородили от дома.
Путешествие прошло без приключений, ружья ни разу не выстрелили. Домой заявились ночью. У ворот поджидала мать. Извелась вся. Какие только страхи за меня не обуревали ее. Она, возможно, наплыла бы на Петьку за то, что припозднились, но вовремя появилась бабушка и радостно хлопнула в ладоши:
— Вот и заявился! Устал, поди?
— Н-е-е-е…
— Что уж не. Петюшк, — Петька был ей таким же внуком, как и я, — не путался он под ногами?
— Он молоток!
— Вот видишь, — сказала бабушка маме, — а ты его все младенцем считаешь.
Отец спал. Мать обиделась. Она изнервничалась, а ему хоть бы что! Мой приход, громкий разговор разбудили отца. Мать горько упрекнула:
— Пень ты бесчувственный!
— Ты чё, мать? Он же мужик и с мужиками в горы ходил. Он же сейчас на седьмом небе, он сегодня мир открыл, а ты ругаешься. Я и сам до сих пор помню, как первый раз на Сугомакскую гору забирался.
Мать потихонечку плакала, но не от обиды, конечно. Поход завершился благополучно, зря она так расстраивалась.
Летом мы с Николаями пропадали на озерах.